— Мы довольны лыстом егомосци вашего гетмана, — заявил послу официально Кисель, — и желаем ему с своей стороны всякого здравия и благополучия, а главное — мудрости и смирения сердца. Завтра, порадившись с славным рыцарством, мы отпишем ему, а теперь еще нам необходимо знать, что сталось с нашими послами? Где они и почему до сей поры не возвращаются к нам обратно?
— Послы твоей милости, шановный пане воєводо, — ответил Ганджа, — находятся преблагополучно в Белой Церкви и трактуются ясным гетманом нашим как пышные гости; а до сих пор они там по совету его ясновельможности, ибо опасно было бы отпустить их, пока не водворено еще в крае спокойствие.
— Мы удовлетворены твоим объяснением, — сказал совершенно довольный Кисель, — и благодарим гетмана за его опеку. Теперь шановный посол может отдыхать.
Ганджа вышел, и все начали пожимать руки Киселю и поздравлять его с полной победой.
В это время с шумной бесцеремонностью вошел в залу управляющий Киселя, пан Цыбулевич, и бухнул, тяжело отдуваясь, громогласно:
— У нас, вельможный пане, бунт, и я велел страже схватить главных зачинщиков!
Если бы упала среди этого собрания бомба и разорвалась с грохотом на куски, она не поразила бы таким ужасом благородных рыцарей, как эти слова Цыбулевича… Все онемели и окаменели в своих позах.
— Как? У меня? У русского дидыча бунт? — наконец ответил дрожавшим и рвавшимся голосом Кисель.
— Да, у панской милости, — подтвердил снова свои слова Цыбулевич, — вчера мне донес арендарь, что затевается у нас среди хлопов что — то недоброе, собираются сходки… Я проследил, пане добродзею, все пронюхал и наметил троих… А сегодня поехал осмотреть нивы… никого, проше пана, на жнивах, ни пса!.. Я туды, сюды — бунт!.. Ну, приволок, схватил этих троих, еще троих, еще, пане воевода, троих… и всех их велел посадить на площади перед церквой на пали.
— Стойте! Что вы? — поднял руку Кисель.
— Заперты ли брамы в замке? — очнулся и засуетился тревожно молодой Калиновский.
— Собрана ли команда? Где наши слуги? — заволновались и другие.
— К оружию! До зброй! — крикнул, храбрясь, Любомирский и обнажил свою тамашовку. Все схватились также за сабли.
— Успокойтесь, шановное панство! — остановил общий порыв красный как рак Цыбулевич. — Еще врага нет, и он у меня, проше панство, не дерзнет, здесь, могу всех заверить, ни до каких бесчинств не дойдет, вот только насчет работ; но я распорядился. Оружия, проше панство, не потребуется, а придется только спустить несколько шкур да посадить пять — шесть шельм на кол.
— Пыток и истязаний я в своих владениях, пане, не потерплю, — сказал наконец внушительным голосом воевода, — вы, и то в мое отсутствие, позволили себе заводить у меня вашу систему, благодаря чему, быть может, и вспыхнуло неудовольствие.
— Но, вельможный пане воевода, с этим зверьем…
— Прошу вас, пане, при мне воздержаться, — перебил его гневно Кисель, — и слушать моих приказаний. Арестованных вами прошу запереть в вежу, я сам допрошу их и исследую причины всего этого.
Цыбулевич поклонился низко и обиженно замолчал.
— Однако, панове, не следует все — таки быть нам беспечными. Пойдемте и осмотрим стены и ворота замка, — предложил Кисель.
Все охотно и поспешно вышли за ним на широкий, обнесенный башнями и высокими валами с двойным частоколом двор.
Но едва осмотрелись гости, как у брамы со стороны местечка послышался раздирающий вопль, и вскоре появилась, сопровождаемая кучкою обезумевших иудеев, рыдающая и рвущая свои одежды молодая еще женщина, жена арендаря корчмы…
— Что с тобою, Руфля? Что случилось? — допрашивал ее встревоженный воевода. Но она только билась о землю и стонала с неудержимыми воплями. А бледные и дрожавшие, как в лихорадочном ознобе, жидки только кивали головами и повторяли тоже за ее воплями:
— Ой вей — вей! Ой ферфал!
Все остановились, потрясенные этой сценой, предвещавшей что — то недоброе.
Наконец, после долгих расспросов, заговорила прерывающимся от слез и стонов голосом убитая горем жидовка.
— Ясновельможный пануню… спасите, рятуйте! Хлопы схватили моего мужа…
— А пан ручался, что насилий не будет? — спросил Цыбулевича князь Любомирский.
Растерянный Цыбулевич ничего не ответил и стоял как чурбан, растопырив руки.
Со сходки на леваде некоторые поселяне, из более пожилых и влиятельных, отправились к местному священнику на раду и пригласили с собой деда с хлопцем, как могущих дать указания о мероприятиях окрестных сел и о затеваемых здешним экономом казнях. Старичок — священник, кроткий и невозмутимый, выслушал с сокрушенным сердцем рассказ о неистовствах панских расправ и об ужасах народной мести, а когда узнал о предстоящих его пастве истязаниях и несомненном кровавом отпоре, к которому давно уже готовились поселяне, то со слезами начал просить пришедших не подымать руки на своего православного дидыча, ибо он хотя и мирволит ляхам, а все же веру свою боронит; далее обещал батюшка завтра же отправиться к воеводе и упросить его не только отменить казни, но и удалить пана эконома, раздражающего своей жестокостью поселян. Наконец, молил он своих прихожан не торопиться хотя с кровавой местью, пока выяснится результат его ходатайств, а лучше — де отправиться в Хустский монастырь, где на послезавтра предполагалось, как его известили, какое — то торжество. Поселяне и сами слыхали об этом святе, а потому и согласились с батюшкой выждать, как кончатся его переговоры с дидычем, а самим скрыться в Хустском монастыре, куда стекутся со всех окрестностей поселяне.