— Я начинаю убеждаться, что пан воевода прав и его мудрая политика имеет воздействие, — заявил громко князь. — Из письма видно, что у этого Хмеля проснулась совесть, и он униженно просит лишь об отнятых у Козаков привилеях.
— Да, слава пану Адаму, слава нашему брацлавскому воеводе! — отозвались радостные голоса.
Краска удовольствия разлилась по лицу старика, и он, скромно закрывши глаза, поклонился собранию.
— Да эти привилеи и дать бы следовало, чтобы умиротворить сограждан, — заметил почтенный Немирич.
— Они так немного и просят, — добавил хозяин.
— Мало просят? — загалдела взволнованная шляхта. — Это значит — отпустить на волю рабов и лишиться имений!
— Уступки, панове, необходимы для умиротворения страны, — заговорил мягко Кисель, — трудно нагнуть издревле вольный народ к настоящему рабству… да оно и излишне для процветания наших маетностей: виноградная лоза, только расправленная и поддержанная тычинами, дает плод; полумерами можно прикрепить рабочую силу, полуоткрытыми дверьми в храм шляхетства можно усыпить честолюбие значного козачества… Мудрость и ловкость должны управлять народом, а не грубая, слепая сила… Можно и льва заставить крутить жернова, только для этого нужен тонкий ум.
— Льва — то можно приручить скорее, чем дябла Хмельницкого! — возразил горячо Стефан.
— Посмотрим, — улыбнулся Кисель и продолжал чтение: — «Мы приказали, по требованию канцлера и по совету твоей милости, — излагалось, между прочим, в письме, — остановить везде враждебные действия и распустить загоны, а хлебопашцам возвратиться к своим полям и житницам, оттого и просим твою вельможную милость повременить в Гуще, пока приведутся в исполнение мои универсалы и пока я тебе, папе воевода, не вышлю к Острогу для охраны сотню Козаков. Мы объявили везде, что перемирие заключено, и упросили татар оставить наши земли и не вмешиваться в наши хатние споры, мы все сие сделали, уповая на снисхождение к нам сейма и на милость, ожидаемую всеми с радостью и молитвой от нового, каким благословит нас господь, короля…»
— Как видишь, пане, — взглянул победоносно на Стефана Кисель, — разумное слово смиряет и дябла и накидывает аркан на его рога… Но вот, слушайте, — пробежал он глазами по исписанной слитным, крючковатым почерком с титлами и разными надстрочными знаками бумаге, — кажется, я был прав и здесь, — да, да!.. Внимание, панове! «Не взираючи на вси наши дийства, — начал читать выразительно Кисель, — пан Вишневецкий, заховавши разум за злобу, кынувся на нас, аки волк хыжий, и не по — рыцарски, а по — злодияцки начав тыранити всех христиан, добра их палыты, церквы валыты, а честным панам — отцам, попам очи свердлами свердлыты и на пали сажаты…» Описывая далее возмутительные его козни и разорения, он восклицает: «Не дыво, если бы таки нечинства чинив простак який, як Кривонос абощо, але чинит их князь, що ставыть себе превыше всех в Речи! Я, — в заключение писал гетман, — приказал приковать Кривоноса к пушке, а некоторым разбойникам своевольцам отрубить головы; но не могу же я сдержать всех, если князь Ярема, не взирая на мои письма, проходит по стране огнем и мечем и возбуждает повсюду народную месть».
Письмо было кончено. Последние слова его произвели на всех сильное впечатление.
— Не говорил ли я вам раньше, благородные рыцари, — промолвил приподнятым тоном Кисель, — что князь мнит себя кесарем, не подлеглым ни сенату, ни Речи Посполитой, ни королю! Что ему спокойствие отчизны? Ему лишь бы вершить свою волю да тешить свой нрав! И вот, по милости княжей, нам, комиссарам, и проехать нельзя, по милости его, страшное пламя восстания охватывает все уголки нашей отчизны и в нем тает как воск все нажитое нашими отцами добро. Да что добро? Гаснут жизни дорогих нам существ, и напояется так их кровью земля, что просачиваются капли ее даже в могилы… Как же мы можем при таких гвалтах усыпить врага и собрать свои силы? Как мы можем спокойно уснуть в родном пепелище, если Корибуты будут топтать под ноги наши постановления?
— До трибунала его! — вспылил Любомирский. — На коронный суд! Нельзя ломать волю сейма…
— Не позволим! — крикнул задорно Калиновский, и его крик поддержали другие.
— Как же такому вручить булаву и войска? — вставил вновь Любомирский.
— Он испепелит страну, — покачал печально головою Кисель, — а когда все поголовно восстанут, то погибнет со всеми войсками в этом раздутом самим им пожаре.
— Не быть ему гетманом, не быть! — пронеслось по зале,
— Вот что, шановные панове, — заговорил авторитетно Кисель, — вы все должны повлиять друг на друга, чтобы хотя на время приостановили магнаты враждебные действия; а первого рыцаря Корибута, я думаю, что ты, князь, мог бы убедить воздержаться… Я снова напишу Богдану письмо, и уверен, что, при вашем содействии, мне удастся усыпить его и выиграть драгоценное время… Вы видите, панове, что крючок ловко заброшен и сом начинает клевать… — окончил он самодовольно и гордо.
Шорох одобрения пробежал по зале волной.
— Все это так, — раздумчиво сказал пан Дубровский, — но вот что странно… сердечные излияния… миролюбивые меры… скромные и покорные просьбы… а между тем послов наших у себя держат, словно в плену… Чем же это объяснить, панове?
— Да, да! Мы про послов и забыли… — подхватил Любомирский.
— И там ли еще они? Живы ли? — добавил Сельский.
— Это сейчас же можно разузнать от посла, — сказал заинтересованный этим вопросом Кисель и велел снова ввести Ганджу в залу.