У пристани - Страница 68


К оглавлению

68

Дед с малых лет был привычен скачками ходить по болоту, а потому и теперь, опираясь на шест, уходивший быстро в трясину, успевал сделать прыжок и удержать равновесие на другой кочке. Но молодой наш Олекса после двух — трех проб оказался решительно неспособным к подобным пируэтам; испачканный грязью, мокрый, ломая с отчаянья себе руки, он готов был уже броситься в тину, но дед успокоил его и предложил попробовать переходить по двум жердям с кочки на кочку. Так и сделали: дед перескакивал на ближайшую кочку, укладывал две жерди, а Олекса, балансируя, переходил по ним к деду… Только к вечеру перебрались они на другой, твердый, берег, употребив почти целый день на переход каких — нибудь двухсот саженей. И дед, и внук до того были измучены этим переходом, что позабыли даже про пищу и повалились как подкошенные на сухой берег…

Три дня уже шли путники дремучим лесом, ставшим исключительно хвойным. Чем дальше они шли, тем глушь становилась мрачнее, тем говор столетних сосен был таинственнее, тем красота этой дикой страны выглядела суровее; но все это уже менее волновало молодого хлопца, да и опасных приключений больше не было: встречался раза два бродячий медведь, но, покосившись на нежданных гостей, мирно проходил в свои дебри; слышался ночью вой голодных волков, но недоброй встречи не случилось. Одна только сталась беда: при торопливом бегстве дед захватил с собою лишь хлеб, да небольшой кусок сала, да огурцов с полсотни, — одним. словом, все, что было у него в курене, и эта провизия была уже съедена, а предстояло еще бродить по этой безлюдной глуши дней восемь, пока доберешься до жилья.

— Отощал ты, Олекса, — говорил ласково своему внуку дед, — только не горюй, хлопче, вот скоро доберемся до речки, а там уж я наловлю рыбки, и юшку сварим важнецкую, я и припас забрал… А то в этой глуши и зверя подходящего нет, а глухаря подстеречь трудно, да и глаза изменяют. А с рыбкой еще я справлюсь… Ге — ге! Еще и как справлюсь! Вот только бы Горынь…

— Да вы, диду, обо мне не печальтесь, — бодрился через силу хлопец, — с голоду не опухну, а и опухну — не беда, лишь бы доставил кто нашему славному гетману лыст…

— Эх ты, юнак мой, юнак! — целовал его в голову дед. — Сердце — то какое у тебя любое… вот только ноги не окрепли еще — подкашиваются…

— А у вас, диду? — смеялся Олекса.

— Да и у меня тоже, — кивал добродушно головой дед, — находился ведь на веку, натрудился на панской непосильной работе… Эх, что то за жизнь была! Одна долгая беспросветная мука… С малых ведь лет запрягали в работу, да еще в какую — ни отдыха, ни пощады… Забивали, заколачивали так, что и я сам начинал верить, что не человек я, а быдло, да и быдло из самых последних, негодных, потому что к настоящей скотине у панов было больше жалости, чем к нашему брату… Ей — богу! Да что к скотине, к собаке, к простому паршивому псу было жалости больше… Оттого — то у нас на Полесье, туда, дальше к Литве, такой прибитый и безответный народ: притерпелся к мукам, очумел от наруги, отвык от воли и забыл, какой смак в ней, забыл даже, что и он человек…

Дед рассказывал на привалах Оксане много ужасных и кровавых историй надругания панского над всем, что было у человека святого, и эти рассказы будили у ней ее молодые воспоминания и утверждали в сердце любовь к обездоленному родному народу и к борцам за его свободу.

К вечеру третьего дня стала замечать Оксана, что дед сделался беспокойнее, менял часто направление, прислушивался, прилегши к земле, разводил иногда в недоумении руками и ворчал что — то себе под ус, на расспросы он отмалчивался и предлагал только отдохнуть. Очевидно, его силы ослабевали, да и у Оксаны от изнеможения и голода постоянно кружилась голова, а в сердце начинало закрадываться подозрение, что им предстоит голодная смерть. Не так, впрочем, голод мучил Оксану, как жажда. Вся дорога, по которой они последнее время брели, представляла слегка волнистую сплошную возвышенность, без глубоких рытвин, оврагов, в которых могли бы протекать ручейки или задержаться дождевая вода; а воздух был крайне душен, пропитан одуряющим смолистым запахом; все это увеличивало жажду, усиливало головную боль и развивало внутренний жар. Когда под вечер дед, молчаливо махнувши рукой, свалился под елью, Оксана улеглась тоже недалеко от него на мхе, но, несмотря на страшное изнурение, уснуть не могла; у нее сохло горло до кашля, болели потрескавшиеся до крови губы и жгло невыносимо под ложечкой. Мысли ее путались, беспорядочно кружились возле пустых и ничтожных предметов, а воспаленное воображение рисовало какие — то чудовищные картины: то казалось ей, что лес становился огненно — красным, что каждый стебель дерева раскалялся и жег ее страшно, невыносимо; то чудилось ей, что волны прорвавшегося потока наполняют весь лес, поднимают ее тело и бьют его о стальные иглы; она чувствует даже дрожь от холодной воды, стремится всеми силами нагнуть голову; чтобы напиться, но повернуться ей невозможно… Оксана вздрагивает от этого кошмара, думая, что ей снится сонно нет, она не спит; вот и дед лежит, а вот и лес, такой же мрачный, бесконечный и дикий… Сумрак клубится среди гигантских стволов и царит мертвая тишина, или нет — скорее какой — то тихий, однообразный гул, точно отзвук далеких колоколов. Оксана приподнялась на локте и начала прислушиваться; да, чем темнее становилось в лесу, тем звуки этого звона становились яснее. «Господи! — промелькнуло у нее в голове — Да ведь это, значит, близко село, а мы маемся… Там в селе и колодцы есть… Нужно разбудить, обрадовать деда, а то вечерня пройдет, смолкнет звон и не нападем на тропу…» Она схватилась было, присела, но почувствовала такую боль во всех членах, что не смогла сразу подняться на ноги. А между тем звон становился яснее и яснее, словно желанное село с колокольней бежало к ним быстро навстречу… «Уж не огневица ли у меня?» — изумилась Оксана и начала тереть себе рукою лоб.

68