— Ганно! Где ты была?
Фигура вздрогнула, словно очнулась, и стала всматриваться в мутно — черную темень, — в двух шагах от нее колебался расплывчатый силуэт.
— Это ты, Иван? — спросила в свою очередь шедшая.
— Я, Золотаренко… А ты все не спишь по ночам, словно тень стала, от ветру гнешься…
— Эх, брате! Можно ли жалеть себя, коли кругом столько стонов и мук? — ответила Ганна со вздохом, — это была она. — Вот сегодня вечером привезли сотни раненых, многие на дороге и умерли, многие безнадежны, а есть и такие, которым можно дать еще раду…
— Только нужно же, Ганнусю, и свои силы беречь.
— Стоит ли? — глухо промолвила Ганна. — Я отправилась вместе с вами в поход, чтобы принять под свою руку раненых… Ну, да что обо мне! Как вот гетману?
— Слушай, Ганно, — нагнулся к ней Золотаренко и стал говорить шепотом. — С гетманом что — то неладно… Неприятель на носу, татары вероломны; наши пошли к нему вечером, так он почти не захотел говорить и поручил снова центр Гурскому… Теперь вся старшина собирается, чтобы принять меры.
— Брате, что же это? — вздохнула Ганна. — Я пойду сейчас к дядьку, поговорю…
— Да, пойди, пойди, я тебя, признаться, и искал… Скажи ему, что с минуты на минуту можно ждать атаки…
Поспешными шагами направилась Ганна к палатке гетмана.
Навстречу Ганне вышел джура.
— Что гетман? Можно видеть его? — спросила встревоженно Ганна.
— Его ясновельможность только что изволил заснуть, — ответил, уходя, джура.
Пожалела Ганна дядька и решила подождать, дать ему отдохнуть хоть немного, но едва она опустилась на лежавшую невдалеке от гетманской ставки колоду, как раздался внутри палатки встревоженный, болезненный голос Богдана: «Гей, кто там?» — и вслед за сим бледная его фигура с светильней в руках появилась у входа в палатку.
— Гей, гайдуки, сюда! Умерли все вы, что ли? — задыхался от охватившей паники гетман.
— На бога! Дядьку! Что с вами? — отозвалась, подбежав к нему, Ганна.
— Кто? Кто там? — смотрел на нее безумными глазами, словно не узнавая, Богдан.
— Я, я, Ганна.
— Ох, ты, ты!.. Дай мне руку, голубко, — перевел облегченно дыхание гетман и, словно обессиленный, облокотился на ее протянутую руку. — Мне плохо.
— Что с вами, тату? — спросила тихо, участливо Ганна, не замечая, как на длинных ресницах ее набегали медленно слезы.
— С той минуты, как отец Иван призвал на меня гнев господень, душа моя мятется в какой — то смертельной тоске, — заговорил тихо, прерывисто гетман, — пропала моя сила, отлетела надежда, а одно лишь ужасное предчувствие точит, как могильный червяк, мое сердце…
— Тату, забудьте! — заволновалась Ганна. — То слово батюшки вырвалось с досады… Он заступился тогда за простой народ… Кто освободил родной край од ярма, тот благодетель… Отбросьте сомнения, воспряньте!
— Ах, нет сил! — заломил гетман в отчаянии руки… — На меня ропщут все… быть может, клянут и по правде, а я, как никчемная, изгнившая колода, не могу бодро, по — прежнему встать на защиту… То кажется мне, что я уже в Варшаве, привязан к столбу… кругом палачи… гвозди… пилы… крючья… кипящая смола… толпа дико хохочет и ждет моих мучений,,
— Это бред, тату; вы просто больны… дали волю думкам, — ну, и гложет тоска…
— О, смертельная! — простонал гетман и потер с силой рукою распахнувшуюся грудь. — А то мне иногда мерещится, будто стою я один на утесе… и в светло — сизой мгле словно плавают далекие края — рубежи; на востоке играет волной Днепр, на западе серебрятся Карпаты, на севере шумят наднеманские боры, на юге лащится Черное море, а кругом роскошным ковром раскинулся чудный край, отененный гаями, опоясанный светлыми лентами вод, увенчанный садочками.
— Украйна?
— Она!.. Но вся в крови: вместо веселых сел — руины, кладбища, вместо пышных нив — груды костей.
— По знахарку, по знахарку нужно послать, — всполошилась Ганна, — вас сурочили…
— Да, навеки… и это побитое сердце никому уже не дорого и не нужно и…
— Нет, нет! Всем оно нужно, всем дорого!
— Все мне изменило, — простонал мрачно гетман, — и все изменяют… На живую рану кладут огонь… Вон из дому вести…
— Про Елену? — встрепенулась Ганна. — Мне сердце подсказало, что она терзает нашего велетня… Ах, дядьку, батьку наш дорогой! Может ли ома ценить вас и любить? Ведь у нее вместо сердца — льдина!
— О, льдина, камень! Но вот пойми: и сам я вижу, что змея, и не могу оторвать от груди моей… Колдовство, чары, отрава какая — то, дьявольский приворот!
— Так, чары, чары; но господь милосерд… Мы все станем молиться, только возьми себя в руки.
— Ох, сколько раз не взять, а поднять на себя руки хотел! Но эта дьявольская волшебница их вязала… Иногда я готов был поднять на нее весь ад, а иногда сам рад был за ее красоту броситься в пекло! Стыд и позор! Козак — и киснет за бабу! Я презираю себя, а вот поди же!
— Окуритесь ладаном святым да освятите над головой воду… Мы все падем ниц, — опустилась она на колени, — только ободритесь, тряхните булавой… страшная настала минута… без нашего велетня все погибнет!
Богдан был глубоко тронут порывом преданности Ганны; он от охватившего его волнения не мог произнести слова и только горячо поцеловал свою дорогую порадницу в голову.
— Нет, еще не угасла ко мне ласка господня, — воскликнул он наконец бодро и пламенно, — если господь мне посылает таких херувимов! Ты мне единственный неизменный и верный друг!
— Батьку наш, гетмане ясный, орел сизокрылый! — говорила восторженно Ганна. — Расправь свои крылья, ударь на коршунов и сов, пугни их с Украйны… Я за тебя и на тебя молилась и буду молиться…