— Я скажу гетману, — успокаивал, видимо, Тетерю Выговский, хотя в голосе его зазвучала еще более насмешливая нота, — я его попрошу, и он несомненно даст тебе покойную и роскошную повозку, — теперь их так много… Довезем тебя, как в коляске, в Варшаву.
— Ох, ох! На черта вам в походе такая колода, как я? Видишь ли, как схватило опять, едва тащусь… Ой, ой! Если б не поддерживал ты, упал бы… Лучше уговори, голубе, гетмана, чтоб отпустил меня умереть дома… Я этим лядским знахарям не верю, свои лучше…
— Ну нет, друже, там искусные есть лекаря, а жизнь твоя всем нам дорога.
— А то вот пусть меня лучше нарядит послом в Москву, ведь он говорил как — то… Ну, я полечусь дома и отправлюсь.
— В Москву пошлем посольство уже из Варшавы, оттого — то опять ты необходим будешь нам…
— Да поход, поход мне, хворому, невыносим! — вскрикнул с воплем Тетеря.
— Гм! Поход? Что ж, панская кровь, — хихикнул Выговский, — и для меня, брате, и для многих поход вреден, — понизил он голос, — только, знаешь: «Скачи, враже, як пан каже».
— Да ведь и этому пану поход не на радость, да и всем нам от него одна гибель, — заговорил оживленно, забывши стоны, Тетеря, — так отчего же всем благоразумным не поддержать пана, а подчиняться безумному реву оголтелых головорезов? Ведь мы можем через них потерять все завоеванные уже выгоды и попасть под бич немезиды. Ведь колесо фортуны и возносит, и давит.
— Совершенно верно, — вздохнул словно искренно генеральный писарь, — безмерно натяни тетиву, так или она оборвется, или лук треснет… Попомни мое слово, — почти шепотом продолжал он, — если мы не остановимся, то погибнем, а между тем теперь, вот именно теперь и можно бы было выторговать нам у панов много и много… Гетман сам хорошо понимает это…
— Эх, понимает! — с досадой возразил Тетеря. — А почему же распустил стаю и позволяет галдеть?
— Да потому, что стая была нужна… и понимать — то он лучше нас понимает, поверь!
— Так почему же в таком случае вы, благоразумные, его не придерживаете?
— А потому, что сила ломит солому.
— Ха — ха, — засмеялся в свою очередь едко Тетеря, — именно солому! Сегодня я расспрашивал джуру про гетмана, — по целым ночам, говорит, не спит — то сердится, то сам с собой разговаривает, то молится богу, то пьет… дудлит ковш за ковшом… Разве это сила, на которую можно опереться в борьбе? Сам гнется, как солома, и квит!
— А ты бы что сделал?
— Поверь, что глотку черни заткнул бы: поставил бы на своем или плюнул бы и растер…
— Заболел бы смертельно?
— Не то заболел, а издох бы скорей, чем подчинился безмозглой рвани.
— Или, правильнее, Семене, отправился бы к домашним знахарям?
— Что ж, и мыши бегут с корабля, когда зачуют крушение.
— Только всегда раньше корабля тонут… Так вот что, Семене, — ударил его Выговский дружески по плечу, — не хворай, а отправляйся — ка сейчас со мной в мою палатку, где мы там потолкуем за ковшом доброй венгржины о корабле…
— И о корабле, и о кормчем? Згода! — ответил здоровым и веселым голосом Тетеря.
«Крысы, именно — крысы! — подумал Золотаренко, вглядываясь в непроницаемую сырую мглу, в которой еще слышались быстро удаляющиеся шаги собеседников. — Только о себе думают, о своих животах… и готовы на всякие скверны… Но корабль, говорят, в опасности, окрыленный и озброенный так прекрасно! Нет, врут они, врут! Еще этот корабль выдержит не одну бурю, только и нам нужно зорко за всем следить!»
По уходе Золотаренка Богдан велел подать себе жбан оковитой. Об отдыхе и сне он уже и не думал: нервы его были возбуждены чересчур, и в груди собиралась гроза. Он еще не мог вполне оценить значения зарождавшегося своеволия, подымавшего голос даже против гетманской власти, но уже видел, что его войско не слепо покорно ему, что его ближайшие друзья готовы поднять против него бурю, что не только извне, но и внутри перед ним встают страшные призраки и простирают для непосильной борьбы руки.
Богдан выпил залпом целый ковш оковитой, но не почувствовал никакого возбуждения, только защемившая сердце досада обострилась до злобного чувства. В это время за пологом палатки послышались голоса; один, — могучая октава, — очевидно, добивался чего — то, а другой, — полудетский, звонкий, — не уступал просьбе. Богдан взял канделябр, быстро встал, отдернул полог и увидел, что его джура не пускает Сыча.
— А что там? — спросил с некоторою тревогой Богдан.
— Да вот, наияснейший владыка, малец сей заслоняет мне путь к власти, — пророкотал Сыч.
— В чем дело? — нетерпеливо повторил гетман, не улыбнувшись даже на шутку своего любимца.
— Гм — гм! — откашлянулся тот. — Да возрадуется душа твоя, владыка, о господе, — к нам в лагерь прибыли новые силы.
— Кто, кто? Морозенко?
— Увы, не чадо мое, а вельможный подкоморий киевский Юрий Немирич со своим отрядом и просит позволения сейчас же видеться с славным гетманом.
— Немирич? Немирич? Наш шляхтич, честный диссидент, разумная голова? — заволновался, обрадовавшись и оживившись, Богдан. — О, проси его, проси, друже, сейчас ко мне, он мне всегда дорогой гость!
В палатке на столе появились и венгерское, и бургонское, и старый литовский мед, а через минуту вошел и сам нежданный гость Юрий Немирич.
Это был среднего роста шляхтич. Высокий, открытый лоб с отброшенными назад слегка волнистыми волосами и мягкий, проницательный взгляд глубоких, темных глаз свидетельствовали о его недюжинном уме; небольшая бородка острым клинышком обрамляла его приятное, симпатичное лицо, в выражении которого не было и тени надменности, присущей польским собратьям, а лежал лишь отпечаток спокойствия и сознания собственного достоинства. Худенькую фигуру шляхтича облекала темная одежда, единственным украшением которой был большой белый воротник, лежавший на узких плечах. Эта одежда придавала его внешности еще более почтенный и внушительный вид.