Среди собравшихся послышалось шумное движение.
— А спрашивал ли ты панов, — продолжал еще запальчивее Богун, — зачем старый дьявол Потоцкий встал с коронным войском на нашей границе и под видом усмирения хлопов врывается в Украйну с войсками и мстит всем жителям за свой позор? Ты веришь им, а они хотят только усыпить твою волю и налететь на безоружных.
— Стой! — перебил его Богдан и, обратившись к Киселю, произнес гордо и высокомерно: — Пан воевода киевский, я спрашиваю, что значат все эти слова?
Все кругом занемели и обратили свои взоры на воеводу.
И вдруг среди наступившей тишины раздался голос Киселя:
— Я отвечать гетману на этот вопрос не стану: сейчас вот мне передано известие, каким меня оповещает сейм, что мир с козаками нарушен и вся Польша идет на вас войной.
Как дикий порыв ветра, промчался один общий крик по всей зале и умолк. Все замерли.
— Иуды! Псы! — крикнул бешено Богдан, бросаясь вперед. — Повесить их всех до единого!
Шляхтичи одеревенели.
— Мы — комиссары… — попробовал было возразить побелевший от ужаса Кисель, но Богдан перебил его.
— Закатувать на смерть! — зарычал вне себя Богдан.
Два рослых козака подскочили к Киселю и, подхвативши его под руки, вытащили из залы, за ним вывели и остальную шляхту.
В зале наступила мертвая тишина.
— А что, дождался? — спросил глухо Золотаренко.
— Не прикончил ляхов? — вскрикнул злобно Богун.
— Ох, подлая измена! — вырвался из груди Богдана глухой стон и, пошатнувшись, он опустился, словно раненый, на кресло.
— Да, измена! — раздался в это время чей — то грозный и глухой голос. — Ты предрекал изменникам смерть, и вот господь поразил тебя.
Все вздрогнули и оглянулись, — посреди залы стоял отец Иван в черном монашеском облаченье, с серебряным крестом в руках. Глаза его гневно горели из — под широких черных бровей, рука с крестом была поднята словно для проклятия; лицо было страшно, а голос звучал, словно труба ангела, возвещающего о страшном суде.
— Да! — продолжал он грозно среди мертвой тишины. — Теперь за все карайся сам, отступник! Тебя господь призвал для того, чтобы ты спас народ и освободил святую веру, а ты о булаве, о льготах козацких, о своей гордости только думал и кровью и слезами полил весь бедный край! Ну и неси их сам! Не жди ни от кого милосердия! На небеса уже достиг несчастный вопль окривдженого люда! Уже господь отвергнул от тебя святую руку! Все слезы, вся кровь упадут на твою голову, и прахом разлетятся все твои гордые мечты!..
Стоял жаркий июньский день; в застывшем воздухе не слышно было никакого движения; томительный зной погружал в дремоту все: растения, цветы, людей, зверей. С тех пор как Хмельницкий выступил со своими войсками из Чигирина, в замке прекращены были все пиры, балы и приемы; кроме того, смутные и неопределенные известия с театра войны отбивали у оставшейся семьи Богдана охоту к развлечениям. В опустевших залах Чигиринского дворца стояли, опершись на бердыши, расставленные теперь всюду часовые и гайдуки. Кругом было тихо, беззвучно, иногда лишь через открытое окно долетало со двора ржанье коня, или ленивый лай собаки, или окрик козака. Но вот скучная, однообразная тишина нарушилась: издали послышались чьи — то быстрые, тяжелые шаги, и дверь порывисто распахнулась. Дремавшие часовые вздрогнули и оглянулись, — в залу быстро вошел Тимко Хмельницкий. Лицо его было взволнованно и злобно, движения резки, дыханье порывисто и шумно, видно было по всему, что гетманенко с большим трудом удерживает какую — то злобу, душившую его необузданное сердце.
— Где еемосць гетманша? — обратился он отрывисто к стоявшему гайдуку.
— Ее ясновельможность отправилась на соколиную охоту.
— Сама?
— Ее найяснейшую мосць сопровождают итальянец — скарбничий и егеря.
— Давно уехали?
— С утра.
Какой — то неопределенный хриплый звук вырвался из груди Тимка, в темных глазах его вспыхнул зловещий огонь.
— Идите! — произнес он глухо, отрывисто, указывая часовым на двери. — Ждите там моих приказаний! — Часовые молча вышли. В зале стало снова тихо, только гулкий звон порывистых, тяжелых шагов Тимка нарушал ленивую тишину. Теперь, когда последние свидетели удалились, Тимко не считал нужным скрывать свою злобу; какие — то шипящие проклятия вырывались у него ежеминутно, рука его то рвала в остервенении чуприну, то судорожно сжимала рукоять сабли, а на лице вспыхивали багровые пятна. Мысли его не летели, не мчались, а, как волны водопада, сверкали какими — то клокочущими массами, сбивались, пенились и с диким ревом мчались вперед.
— О, змея, змея! — повторял он про себя, сжимая до боли кулаки — Теперь конец, конец всему! Больше уже ты не обманешь меня! Ха — ха — ха! Как все придумано было тонко: меня женить на молдаванской господарке, услать ненужного свидетеля из дому. Да, да! Уговорить батька двинуться со мною вместе в поход, остаться полновластной владычицей дома вместе с этим подлым волохом скарбовним… Ну — иу, дай срок! Уж я тебя открою, негодяй! А она, гадина! Вырядила нас с батьком на сватання, а тем временем тут со своим волохом устроили чертово весилля, ну, и, пировали ж не тыждень, не два! А потом упросили еще батька назначить скарбовничим! А… — захрипел он, — но теперь конец! Я сорву с них личину!
Тимко распахнул дверь и, обратившись к стоявшему гайдуку, произнес отрывисто:
— Вернулись уже?
— Нет.
— Как только вернутся, позвать скарбовничего ко мне!
— Гаразд, ваша ясновельможность — ответил часовой.