— Нет, не нужно. Это пройдет, — проговорила тихо Ганна, — я только встала с постели.
— Голубка моя! — произнес с глубоким чувством Богдан и устремил на Ганну взгляд, полный любви. Это бледное, исхудавшее лицо, эти запавшие глаза, этот тихий голос были так бесконечно дороги ему! Сердце Богдана охватил порыв неведомого счастья, и вдруг в одно мгновение ему сразу стало ясно, что все его тревоги, вся мука, вся тоска происходили оттого, что он потерял, отстранил от себя этого друга, этого ангела — хранителя, эту чистую душу, равную которой нельзя было нигде отыскать, и отстранил навеки.
Ганна тоже молчала, стараясь победить непослушное волнение, охватившее ее больное сердце.
— Но как ты попала сюда? — произнес наконец Богдан, не выпуская ее руки.
— Я ведь была уже раз в этом палаце, у старого гетмана Конецпольского, а потом и с дядьковой семьей.
Вся кровь ударила Богдану в лицо при одном этом слове Ганны: и ее геройский подвиг, и все то, что она сделала для него, встало перед ним в одно мгновенье мучительным, невыносимым укором.
— Ганно, Ганно, простишь ли ты меня когда — нибудь? — простонал он, сжимая ее руки. — Господь отвратил от меня свое лицо, — у меня нет больше счастья!
Этот возглас Богдана был полон такого неподдельного горя, что сердце Ганны снова сжалось тоской; она хотела было ответить ему, что ничего не помнит, что все забыла при одном только взгляде на его измученное, постаревшее лицо, но, вспомнивши о цели своей поездки, она преодолела себя и произнесла тихо, но твердо:
— Что говорить о счастье! Я приехала за другим. Какие — то ваши враги, дядьку, распространяют о вас всюду ужасную клевету. Народ кругом бунтует, козачество, старшина. Но я не поверила им никому. Вам только, вашим словам поверю я. Скажите… — Ганна остановилась, как бы боясь еще с минуту произнести решающее слово. — Скажите, я ничего не знаю, я больна была, но они все твердят, что по Зборовскому договору народ наш снова возвращается в неволю к панам?
Богдан молчал.
— Дядьку, дядьку! — вскрикнула в ужасе Ганна, хватая его судорожно за руку. — Ведь это неправда, это гнусная, подлая ложь!
— Это правда, Ганно… — произнес тихо Богдан, опуская голову на грудь.
Мучительный, ужасный стон вырвался из груди Ганны.
— Ох, Ганно, Ганно! Не осуди меня хоть ты! — вскрикнул Богдан, глядя с испугом на ее побелевшее лицо.
— Как могли вы это сделать, как могли?
— Как мог! — воскликнул с горечью Богдан. — Как мог я это не сделать! Ах, если б ты заглянула сюда, Ганно, — ударил он себя в грудь кулаком, — если б увидела, какая тут страшная, черная рана, ты бы не спрашивала об этом меня! Ох, слушай все, — схватил он ее за руку и продолжал порывисто: — Когда мы осадили тогда под Зборовом короля, все было в наших руках, на утро я ждал полной победы, разгрома: здесь король был в моих руках, там, в Збараже, — князь Ярема, вся Польша… Ох, я уже видел Украйну свободною от всех! Но накануне битвы, ночью, призвал меня к себе хан… Слушай, Ганно, он сказал мне так: «Гетман Хмельницкий, помни, что если ты подумаешь завтра вконец разорить твоего государя, — я со своими войсками ударю сейчас же вместе с ляхами на тебя…» Что было делать, Ганно? Что было делать, скажи?! — сжал он снова до боли ее руки и продолжал еще возбужденнее: — Поляков я разбил бы одним взмахом, но с татарами было не то! И я должен был крикнуть «Згода!», когда все было у меня в руках! Ах, — провел он рукою по лбу, — когда бы ты могла знать, чего мне стоил этот крик!
— Но почему же вы не сказали тогда обо всем старшине? Почему не объяснили?!
— Ха — ха — ха! — перебил Ганну горьким смехом Богдан. — Сказать им? Да разве они могли понять что — нибудь? Разве они могут хоть на один месяц вперед заглянуть в будущее? Сейчас поднялся бы бунт и нас искрошили бы татары, — ведь их было больше ста тысяч! А так по крайности решающее слово осталось за мной!
— Но договор… Почему же народ наш обойден?
— Да потому, что этот договор уже был ханом раньше подписан, потому, что мне его диктовали сто тысяч татар, потому, что я стоял между двух огней и мог потерять в один час все, что завоевано было в два года… Потому, что в этой скруте мне нужно было выговорить хоть право возможно широкого развития боевых сил… и, наконец, потому, что поляки лишь на одном условии согласились на унизительный все — таки для них мир: чтобы шляхте возвращены были населенные маентки в Украйне… Я вынужден был согласиться… и вот почти год не пускаю ляхов… пользуюсь временем, укрепляюсь, ищу союзов… до сорока тысяч посольства вырвал из панских маентков, записал в реестры… но всех же не мог.
— Ах, дядьку, дядьку… какое горе! А все же выходит, что. старшина и козаки получили все привилеи, а бедный народ…
— Га! — вскрикнул Богдан в волнении и встал с места. — Знаю, знаю… я продал народ за булаву, за привилеи и даже, — выговорил он с трудом, — за Елену!.. Ох, Ганно, тяжело, тяжело! Какая это злая кривда, а наипаче последний укор… — схватился он рукой за голову, — он пронзил мне грудь неотразимым возмездием….
Ганна вздрогнула при последних словах и перебила Богдана.
— Но что же будет, дядьку, дальше? Ведь так нельзя… невозможно!.. Ведь это хуже смерти!
— Да, так жить нельзя…
— И наш богом ниспосланный вождь, наш избавитель, наш прославленный гетман говорит бессильно и безнадежно такие отчаянные слова? — всплеснула она руками.
— Ох, — простонал гетман, — ты говоришь мне об этом. Да кто знает мою муку лучше меня? — Он ударил себя с силою в грудь кулаком и, остановившись перед Ганной, продолжал, почти задыхаясь от волнения: — Бывают дни. Ганно, когда я сам готов наложить на себя руки. О, если бы не мысль, что без меня никто не даст помощи этой бездольной крайне, я бы давно покончил здесь со всем. Ведь нет у меня дома истинных друзей — помощников, а извне нет верных союзников! Друзья и понять не хотят ужаса настоящей минуты, не хотят и додуматься, что нужно вновь, хотя на малое время, усыпить врага, и в слепом нетерпении подымают народ, толкают сами его, неприготовленного, на новую роковую борьбу…