Наконец дед подвел Ганну к следующему навесу, где лежал безвладно на земле на разостланной керее пронзенный насквозь Ганджа. У ног полковника сидели угрюмо два козака, вглядываясь с тоскливым ожиданием в неподвижное желтое лицо своего атамана. По нем пробегали еще темные тени, но они сползали быстро с окаменевавшего лба. В сомкнутых, обведенных черными кругами глазах, в посиневших губах и заостренных чертах лица его не видно уж было теплоты жизни, только по едва заметному трепетанию намокшей в крови сорочки и тихому всхлипыванью в груди больного можно было догадаться, что последняя искра ее еще тлела. Дед взглянул опытным взглядом на своего пациента и поник головою.
— А что, диду? — спросила тихо Ганна, глядя с тоской на близкого, дорогого ей козака.
— Ох, не топтать уже ему рясту, — вздохнул дед, покачав безнадежно головой, — нема уже в каганце лою.
Все замолчали. Безучастно лежал Ганджа с заброшенною назад чуприной, не видя и не слыша ничего, что делалось вокруг него.
— Да как приключилась ему беда? — спросила наконец у Козаков Ганна.
— Ох, видно, мы прогневали милосердного бога, — произнес один из них, — оттого и окошилось на нашем атамане лихо. Заскучал как — то без воеванья наш батько и поскакал вчера к этому лагерю вызывать лыцарей польских помериться с ним удалыо — силой. И любо ж было смотреть на завзятого нашего сокола, как он управлялся ловко да хвацько с ляхами! Девятерых уже уложил на сырой земле спать до конца света, а десятый удрал. Струхнули панки, не захотели больше выезжать за окопы, а полковник наш разъезжает впереди войска да, знай, покрикивает: «Гей, выходите, ляшки — панки, помериться со мной силой, или ушла уже душа ваша в пятки?» Не выдержал насмешки один пышный паи и вылетел на лихом коне к атаману; зазвенели сабли, засверкали над головами их блискавицы, да не попустил господь козаку свалить десятого врага; уже батько было и ранил ляха, уже кривуля вражья стала опускаться все ниже да ниже, как вдруг налетел нежданно сзади волох какой — то, или уж это был сам нечистый, и всадил он батьку в спину клинок, так тот и выскочил острием из его груди. Бросились мы за пепельным выплодком, посекли его на лапшу, да не заживили тем смертельной раны нашего атамана, — вздохнул глубоко козак и умолк.
Ганна тоже молчала, охваченная глубокою тоской, и не отводила от помертвевшего лица Ганджи своих грустных глаз. При виде этого знакомого, близкого, дорогого лица перед ней воскресало ее далекое детство, выплывали картины светлой суботовской жизни с ее чистыми радостями и не проходящим до сих пор горем.
Вскоре в лагерь начали возвращаться отдельные отряды.
А что ж вы докончили, что ли, ляхов? — спрашивал их Небаба.
— Да, пане атамане, тех, которых нагнали, — порешили, — отвечали они, — а за остальными погнались товарищи, не пристало же нам перебивать им охоту?
— А мы в другую сторону бросились и никого не видели, — отозвались угрюмо другие.
— Брешете вы, иродовы дети! — крикнул на них грозно Небаба. — Приманило вас сюда лядское добро да вино, так вы и ворога набок! Только урвалась нитка: попусту торопились, вражьи сыны, киями бы погладить вам за то спины!
Разочарованные в ожиданиях хлопцы почесывали только затылки и, затаив досаду, угрюмо расходились по лагерю.
К вечеру у окопов уже стали показываться то те, то другие полки. Почти каждый конь у козака был навьючен и дорогою одеждой, и ценным оружием, а за некоторыми тащились на поводу польские кони со связанными пленными. Во всех концах лагеря раздавались и неслись навстречу победителям восторженные крики; товарищи окружали товарищей, разбивались на группы, и не было конца расспросам и рассказам о неслыханном, небывалом поражении ляхов.
— Ну и выпал же, братцы, денек, — рассказывал в какой — либо группе столпившихся жадных слушателей козак, — такого, думаю, во веки веков никому не доведется и видеть! Вынеслись мы на пригорок, глядим — облака пыли впереди; а то ляхи сбились в табуны, как овцы, и бегут, давят, топчут друг друга, не подымают уже ни раненых, ни искалеченных, так ими и стелят за собой путь. Ну, мы гикнули и припустили коней. Как услыхали они за собою погоню, так и шарахнулись кто куда! Побросали оружие, стали соскакивать в беспамятстве с лошадей и бежать вперегонки. Смех такой поднялся у нас, что ну! Берешь просто голыми руками за шиворот и режешь, как барана.
— Эх, ловко, славно! — ободряла рассказчика толпа.
— Да они больше сами себя давили, ей — богу! — раздавалось в другой группе.
— А бей их нечистая сила! — покатывались со смеху слушатели.
— Ошалели либо дурману налопались, вот что, — продолжал рассказчик, — бросает всякий оружие и не то что борониться не хочет, а сам отдается в руки живьем. Ну, сдерешь с него, что получше, а самого прикончишь.
— Любо вам было, нахватались добычи, а тут вот запрет, — отозвались иные завистники.
У палатки Небабы вокруг костра лежало и сидело по — турецки атаманье с люльками в зубах; возле каждого стоял наполненный добрым медом келех.
Посредине сидел огненный Сыч, осушивший уже немалую толику этого живительного напитка, и важно разглагольствовал:
— А что было, братие, на Случи, так воистину реку — фараоново потопление: мост под напором их полчищ обрушился, и они полетели все стремглав в воду. А другие прискачут к берегу и, зряще, что моста нет, бросаются с обрыва и, — ха — ха — ха! — раскатился он хриплою октавой, — вместо воды закружилось внизу какое — то красное месиво. А мы еще, настигши гемонов, принялись их крошить на капусту. Эх, возвеселись, душе моя!.. Одно только жаль: не все бросились за утикачами, много их улизнуло!